Чисто эмоционально хотелось бы начать с истории, имеющей не совсем прямое отношение к заявленной теме – просто со случая, происшедшего со мной где-то в середине 80-х. Славная студенческая привычка изредка отмечать стипендию в относительно недорогом, но завлекательном заведении, в тот злосчастный день, точнее – вечер, завела меня в шашлычную на Большом проспекте Васильевского острова, вблизи гавани.
Так получилось, что моим соседом оказался чернокожий парень, достаточно свободно говорящий по-русски. Он назвал свое имя, которое я так и не уловил, но при слове «эфиоп» у меня сразу же всплыло памятное галичевское: «красавец-эфиоп». Дело в том, что я как раз в это время находился под впечатлением прослушанных буквально несколько часов назад песен Галича. Мало того, в моем «кейсе» лежали две галичевские бобины, которые я с громадным трудом выпросил у приятеля для перезаписи. После нескольких рюмочек коньяка мы очень хорошо разговорились (ведь в те годы это была такая редкость: негр – да еще русскоговорящий, да и само это нынче по факту запрещенное слово «негр», напротив, в Советском Союзе было окрашено сплошь положительными эмоциями), но, к нашему огорчению, официанты уже давно подавали знак, что заведение закрывается. А нам обоим так хорошо удавшийся вечер хотелось продолжить. Но где?
И тут мой новый знакомец предложил продолжить мероприятие в находившейся в относительной близости недавно открывшейся шикарной, совершенно западного образца, громадной гостинице «Прибалтийская». Но я, простой советский человек, даже не смел тогда мечтать о том, чтобы пройти в гостиницу, и тем более – в ресторан. Но «красавец-эфиоп» сказал, что с ним – можно. Однако же разодетые под генералов швейцары уже у самых дверей перегородили нам дорогу, и оказалось – нельзя! Я, воспитанный в советских традициях, тут же хотел послушно повернуть обратно, но мой новый знакомец, человек совершенно другого образца воспитания и поведения, потянув меня за собой, в холл, стал что-то доказывать, даже перешел на крик, короче – на скандал. Ну, и напросился: к нам подошли два человека в штатском.
Я сразу понял, кто они такие, догадался, видимо, и мой попутчик, - но это только разогрело его африканские страсти. Короче, ситуация, можно сказать, вышла из-под контроля. Мы оказались в какой-то комнате, меня стали обыскивать, а мой негр со слов перешел к делу, пуская в ход если не кулаки, так руки. И тут выяснилось, что его папаша сотрудник какого-то посольства – и его отпустили (он, уходя, все еще кричал, что этого дела так не оставит), - а я оказался один с этими «штатскими» - и тут я ужасом вспомнил о запрещенных своих предметах. Но кагэбешники, видимо, искали что-то другое, так что и две удачно неподписанные кассеты в заурядных коробках не вызвали у них интереса: потеряв бдительность, просто спросили, что это за кассеты, а я так же просто (но что за этим стояло!) сказал, что это какая-то музыка, которую я взял для перезаписи у своих приятелей.
Тем не менее, допрашивали меня издевательски долго, по полной программе, как говорится. Я, немного придя в себя от первоначального испуга, отвечал довольно-таки находчиво и даже сообразил выдумать (на свой риск! – но это было, к счастью, еще не время интернета) имена и адреса приятелей, с которым мы будто просто слушали музыку, а потом я будто случайно познакомился с каким-то негром, имени которого даже и не разобрал. Выглядело все это вполне правдоподобно – да и было, собственно, почти правдой. Почти! – кроме самого главного: не знаю, что бы со мной было (да и с моими знакомыми), если бы только прозвучало страшное, секретное слово: Галич!
Да и было чего бояться: «Галич увидел советскую действительность через прицел автомата и талантливо расстреливал ее в упор», - с присущей ей неукротимостью писала Валерия Новодворская. Но дальше: «...от залпов его никто не умер... Галич был человеком-пулеметом, добрым, ласковым пулеметом. Улыбчивым волком, ведь от игры никто не погиб, только он один».
Заигрался? Нет, Галич высказался по полной, хотя погиб от ностальгии, вошедшей в него молниеподобной электрической искрой. Как раз вовремя, ибо дальше – не мог. Так и хочется сказать: «как погибают истинные поэты». Да, его конец был где-то, на самых верхах, закономерен, не странен – странным было начало. Так что можно было бы и написать, подчеркивая эту странность и следуя Бенедикту Сарнову: «Случай Галича». Каким образом из успешного, добротного, но и достаточно рядового советского автора «ни с того, ни с сего» произошло ЯВЛЕНИЕ Галича, сопоставимое разве только с ЯВЛЕНИЕМ Высоцкого, и по разряду своему на равных входящему в великолепную бардовскую тройку «Галич, Высоцкий, Окуджава» (в каковой от перемены мест слагаемых сумма не изменяется – разве только дело вкуса).
Первой песней Галича считается уже упомянутая мной в словах о красавце-эфиопе песня «Леночка». Очень «заводная» и остроумная песня, но как, чуть ли не следом за ней, появились «Облака»? – вопрос не в масштабе таланта, но в диапазоне мышления: это уже «настоящий» Галич! Так что, вероятно, вопрос о хронологии, о росте поэтического дарования здесь неуместен. Признаюсь, хотелось бы проследить последовательность появления хотя бы темы, но у Галича, как у «всякого» гения обхват тем и мыслей колоссальный – и какая проявится в первую очередь, вполне возможно, и самому автору неведомо, – разве что только самому Господу Богу. И это очевидно уже из постоянного обращения к библейским сюжетам, – а где Библия, там и евреи. Тут уж какую песню ни возьми, хоть «Клятву вождя» («Потные, мордастые евреи») или «Песок Израиля» («Видишь – на этих дюнах, под этим небом») – «кругом одни евреи».
Мне лично еврейская тема очень близка (а кому не близка? – от последнего зоологического антисемита до «слепоглухонемого» израильского ортодокса: «Тора ушла из жизни» или «Жизнь ушла из Торы»), – и в моих слуховых ощущениях Александр Галич был полностью этой теме созвучен. «Ой, не шейте вы, евреи, ливреи!» - слышалось подспудно чуть не в каждой галичевской песне. Реально же (заглянув в песенный сборник, а не полагаясь на свой внутренний слух) оказалось, что в прямом, перечислительном смысле у Галича песен еврейскую тему очень немного. Как же так получается?! Но разгадка здесь, мне кажется, очень проста: национальность Галича, в отличие от национальности Высоцкого, была – несмотря на фамилию – общеизвестна, - и малейший намек прочитывался в надлежащем контексте. Песня «Памяти Пастернака», например, воспринималась, разумеется, не как песня о великом русском поэте, в «Песне исхода» оставалось на слуху прежде всего не «Я на этой земле останусь», а напоминание о Бабьем Яре, да и само название песни автоматически пересылает к еврейской теме. Уже не песня, а пьеса – «Матросская тишина» – своим содержанием почти безукоризненно указывала на еврейство автора.
Тому же служат и как бы незначительные намеки типа «Водят к гаду еврея профессора» из «Больничной цыганочки» или «Сообщаю анекдот про абрамчиков» из песни о драматической – и показательно заурядной – женской судьбе: «Тонечка». Всё это говорит о том, что еврейская тема постоянно будоражила сознание автора, пусть даже и не всегда выходя наружу.
Рассказывая о себе, Галич говорит, что в детстве «не чувствовал себя евреем» и, хотя, считая себя учеником Багрицкого, увлекается образом комиссара Когана (поэма «Дума про Опанаса»), и, будучи убежденным интернационалистом, не принимает бытующих тогда «еврейских тенденций» активного сионизма.
Но, если такое умонастроение преобладало в нем до Великой Отечественной, то уже во время войны, а, тем более после неё, столкнувшись напрямую с несколько иными «тенденциями», ему приходится взглянуть на собственное еврейство другими глазами. И фактически запрет на пьесу «Матросская тишина», и встреча с Соломоном Михоэлсом, и события за всем этим последовавшие, привели его к отказу от наивных иллюзий отечественной национальной политики. Галич стремительно отходит от своего сложившегося амплуа успешного советского драматурга и, написав почти безобидную «Леночку», плотно затем переходит в песенное русло, где находит место уже совсем иной взгляд на еврейскую тему: памяти Януша Корчака поэма «Кадиш», памяти Михоэлса песня «Поезд», посвященная Льву Копелеву «Баллада о вечном огне» (с замечательно исполняемым припевом «Тум -ба-ла-лайка»),...
Но, дерзко бросая вызов существующей власти и переходя к совершенно другой ипостаси своего духовного обличия, совершая поступок равнозначный подвигу, Галич – подобно подвигу декабристов – остается в традициях русской революционной интеллигенции, одновременно подпитываясь духом глубинной еврейской духовности, знакомство с которой, внешне невидимое, обнаруживается, например, в таких его стихах-песнях, как «Спрашивайте, мальчики» или «Мы не хуже Горация».
По всей видимости, Галич был знаком с книгой, в которой скрупулезно описываются правила еврейского пасхального седера («Пасхальная агада»). Там приводится рассказ о том, как четверо сыновей (один сын добрый, другой - злой, третий - простоватый а четвертый даже и не знает о чем спрашивать) за пасхальным столом задают отцу вопросы, на которые отец должен отвечать в строгом соответствии с Торой, причем все вопросы начинаются со слова «почему». И вот, именно к незнающему обращено внимание отца, и он сыну рассказывает подробно все, что ему следует знать.
Спрашивайте, как и почему?
Спрашивайте, как и почему?
Как, и отчего, и почему?
Спрашивайте, мальчики, отцов!
Сколько бы ни резать ветчину,
Сколько бы ни резать ветчину –
Надо ж отвечать в конце концов.
В другой песне рефреном звучит: «И этого достаточно!»
Есть магнитофон системы "Яуза",
Вот и всё, и этого достаточно!
Есть, стоит картина на подрамнике!
Есть, отстукано четыре копии!
Есть магнитофон системы "Яуза"!
И этого достаточно.
Это, опять-таки, из еврейской пасхальной песни:
Если бы вывел Он нас из Египта, но не покарал бы египтян,
то и этого было бы нам достаточно.
Если бы покарал Он египтян, но не покарал бы богов их,
то и этого было бы нам достаточно...
и т.д.
Но и самому Галичу можно задать очень неравновесное «почему», то есть, почему он, столь близкий к еврейству, к испытаниям и переживаниям своего народа, все же принял христианство, да еще в его православном, наиболее непримиримом по отношению к еврейству, варианте? Да, известно, что за всем за этим стоит человек, в глубокой порядочности никто не сомневается: отец Мень, тоже крещеный еврей. Но какие неведомые душевные струны могли привести такого человека, как Александр Галич в лоно христианства? «Совратить» его, соблазнить какими-либо внешними посулами было бы невозможно. Сразу отпадают соображения конъюнктуры, которыми зачастую объясняют такого рода поступки и которые абсолютно неприложимы к человеку, на пике своей успешной карьеры, внезапно противопоставившему себя жестокому механизму государственного подавления мысли. Объяснить это только обаянием или же просто талантливой проповеднической аргументацией Александра Меня тоже невозможно, так как Александру Галичу в подобном случае хватило бы своих контраргументов.
Однако же, будучи воспитан в интеллигентной еврейской семье, знавшей язык идиш и отдельные фрагменты еврейских молитв, отмечавшей основные еврейские праздники, но с детьми и между собой общавшимися по-русски, любившими классическую русскую литературу и потому – осознанно или неосознанно – близкими к идеям Гаскалы – еврейского Просвещения, Галич добросовестно в своё время обманулся внешне привлекательными социалистическими идеями интернационализма.
Интересуясь еврейскими проблемами по имеющимся в те годы скудным источникам, Галич, естественно, заинтересовался и Библией, не ограничиваясь одним Ветхим заветом и преодолев, тем самым, казалось бы непреодолимую пропасть между иудаизмом и христианством. В одной из передач р/с «Свобода» он рассказывает: «Где-то в конце 60-х годов меня заинтересовала литература философского и религиозного содержания. Я жадно читал все, что можно было достать, и вот среди самиздатской литературы этого толка мне попалась работа священника отца Александра... Мне показалось, что это не просто необыкновенно умный и талантливый человек, это человек, обладающий тем качеством, которое писатель Тынянов называл «качеством присутствия... Тогда я в один прекрасный день решил просто поехать и посмотреть на него…
Я простоял службу, прослушал проповедь, а потом вместе со всеми молящимися я пошел целовать крест»
А вот что говорит сам Мень: «Я узнал его сразу, хотя фотографий не видел. И в первом же разговоре я ощутил, что его «изгойство» стало для поэта не маской, не позой, а огромной школой души... Мы говорили о вере, о смысле жизни, о современной ситуации, о будущем. Меня поражали его меткие иронические суждения, то, как глубоко он понимал многие вещи... Его вера не была жестом отчаяния, попыткой куда-то спрятаться, к чему-то примкнуть, лишь бы найти тихую пристань.... Христианство влекло его. Но была какая-то внутренняя преграда. Его мучил вопрос: не является ли оно для него недоступным, чужим. Однако в какой-то момент преграда исчезла. Он говорил мне, что это произошло, когда он прочел мою книгу о библейских пророках. Она связала в его сознании нечто разделенное».
Мень полагал причиной обращения евреев в христианство поиском высших духовных ценностей и «христианизации евреев в наши дни способствует то, что она теперь не имеет прямой связи с национальной проблемой... Слова «еврей» и «юдаист» уже больше не синонимы. Еврей-христианин не только не перестает быть евреем, но еще глубже начинает понимать смысл духовного призвания своего народа».
Хотя обращение еврея в христианство, рассматриваемое иудеями как падение в бездну язычества и воспринимавшееся ими как величайший грех, для еврея неверующего, светского здесь непроходимой пропасти не существовало, – и такой переход от «узости» иудаизма к христианской «всемирности» выглядел для такого человека и естественным, и гармоничным. Описывая душевное состояние («из иудеев – в славянофилы») автора многих классических трудов по русской фольклористике Павла Шейна, специалист по истории «евреев государства Российского» Лев Бердников замечает: «И не может выразить в словах... отчего, когда переступает он порог православного храма, теплеет его сердце, душа будто вздымается ввысь».
Крещеный в православие генерал Грулев, видя в крещении своеобразное от иудейской «сверхпогруженности» освобождение, в своих «Записках генерала еврея», пишет, что «детская и юношеская восприимчивость впитала не только сокровенную любовь ко всему родному, но и немало еврейских суеверий и предрассудков». Для Галича, выраставшего в другое время и в других условиях, «удушливого прозябания в еврейской среде... круглого невежества, граничащего с непостижимыми нелепостями с точки зрения современных понятий», уже не существовало, хотя отторжение языческого идолопоклонства, провозглашенного в Библии от имени Самого Бога, оставалось, тем самым, и для многих современных соплеменников Галича истиной вечной. Отступник назывался по-русски – выкрест, то есть выходец из еврейской среды, принявшей крещение. И православие, с его непосредственным идолопоклонством – почитанием икон – изо всех трех христианских конфессий наиболее осуждаемо Торой и Талмудом.
Автор многих трудов по иудаизму, в то же время широко светски образованный авторитетнейший раввин Адин Штайнзальц, выражая общую установку иудаизма в отношении к выкрестам, пишет: «Но существует преступление, которому нет равных, совершивших его называют мешумадим – «уничтоженные». Это те, кто изменил вере отцов. Гораздо лучше быть законченным негодяем, последним подлецом, чем креститься... Пощечина, данная христианской церковью еврейскому народу, до сих пор горит на его щеке».
Еврейский историк С. Дубнов призывал к бескомпромиссной позиции в отношении ренегатов: "Кто отрекся от своей нации, заслуживает того, чтобы нация от него отреклась... Вы стоите на пороге измены. Остановитесь, одумайтесь! Вы приобретаете гражданские права и личные выгоды, но вы навсегда лишитесь великой исторической привилегии – принадлежать к нации духовных героев и мучеников».
Студент историко-филологического факультета Санкт-Петербургского университета Cоломон Лурье, в будущем известный историк античности, на крещение решился под сильным нажимом отца, воспитавшего сына атеистом, чуждым какой-либо религиозной веры. Крещение позволило Лурье остаться при университете в качестве «профессорского стипендиата». Тем не менее, его не оставляло чувство вины. В одном из писем студент Лурье откровенно заметил своему адресату: "Крещение, во всяком случае, – если не подлость, то гнуснейший из компромиссов".
Однако в каком бы то ни было компромиссе невозможно, пожалуй, обвинить молодого Отто Вейнигера. «Гениальным юношей» назвал его Николай Бердяев. В прогремевшей книге Вейнингера «Пол и характер» есть глава «Еврейство», где он излагает свою очень оригинальную и очень сомнительную трактовку особенностей еврейства («Антисемитизм евреев доказывает, что никто, знающий еврея, не видит в нем предмета, достойного любви – даже сам еврей» или «О божественном начале в самом человеке, о том Боге, который живет в моей душе», еврей ровно ничего не знает»), каковая могла бы объяснить его убежденное отторжение от своего народа. (На этом фоне странно, мягко говоря, выглядит завершение жизненной карьеры, возможно, великого, но неудачливого философа: «В день защиты диссертации Вейнингер принял крещение. Переход евреев в христианство был довольно обычным делом в католической Австрии, но Вейнингер крестился по лютеранскому обряду, что во всяком случае говорит о том, что он сделал это не ради карьеры, выгодной женитьбы и т.п. Летом 1903 г. он совершил поездку в Италию, в конце сентября вернулся в Вену и, проведя пять дней у родителей, снял на одну ночь комнату в доме Бетховена. На рассвете он застрелился»).
Философическую и, по сути, – антиеврейскую – мотивацию Вейнингера в то же время трудно назвать антисемитской, и она может послужить примером неантисемитского, то есть не какой-либо корыстью и, тем более, не предрассудками либо ненавистью продиктованного отхода от еврейства. Ни сама по себе еврейская религиозность с ее непонятными ритуалами и традициями, ни сугубо заземленный еврейский образ жизни евреев при том, почти катастрофическом незнании глубинных основ веры зачастую оказывались недостаточно привлекательными для ищущей души художника. Христианство же привлекало своей всемирностью и выходом к «небу», к свету. На этом фоне отход от религии предков мог выглядеть отнюдь не отступничеством, а, напротив, просвещенным, в ногу со временем, подходом – по крайней мере с сочувствием, с жалостью глядя на своих отсталых соплеменников.
Почти о том же, хотя и с несколько иной предысторией, говорит и Наум Коржавин. «Конечно, Гражданская война и коллективизация, подорвавшая экономические основы местечкового существования, явилась мощным катализатором этого процесса, но шел он до этого... Просто к тому времени религия, бывшая основой еврейского диаспоризма, потеряла почти всякое влияние. Конечно, это совпало с общим насаждением бездумного безбожия, жертвой которого стала, независимо от вероисповедания отцов и дедов, вся молодежь СССР. В том виде, в котором она существовала, еврейская религия удержать живые души уже не могла... И то, что я недавно крестился, - естественный итог всей моей жизни».
Да, еврейская религия человека, еврея могла удерживать либо как семейная, родовая традиция и как вера со всеми сопутствующими вере признаками, вне рассуждения и доказательства, либо, напротив, в силу глубокого понимания ее философских и кабалистических основ. «Рядовой» интеллигент, как правило, был лишен того и другого, различая в иудаизме лишь бытовую, приземленную – хотя бы только при внешнем взгляде на синагогу – очевидность.
С другой (христианской) стороны, именно православие (парадоксально!) наиболее близко к заветам Торы, осуждающего кумира – золотого тельца («Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богачу войти в царствие небесное» - евангелие от Луки, евангелия от Матфея) в то время как протестантство, например, поощряет приобретение и приумножение богатств, стоя у колыбели современного «еврейского» (по мысли основоположника политической экономики Макса Вебера) капитализма.
Так что христианство и именно православие могло наиболее органично выражать широту духовных метаний поэта, не СМЕНЯЮЩЕГО веру и вере не ИЗМЕНЯЮЩЕМУ, ибо как иначе, как только выходя за рамки племенных и религиозных границ, еврейство смогло бы осуществить свое Божественное предназначение стать учителями человечества, «царством священников и народом святым»?
Однако избирательно-наблюдательный Солженицын, в своем (по-своему знаменательном) труде «Двести лет вместе» посвятивший, как ни странно, Галичу целый очерк на семи страницах, подметил: «по-настоящему в нем болело и сквозно пронизывало его песни чувство еврейского сродства и еврейской боли... Память еврейская настолько его пронизывала, что и в стихах нееврейской темы он то и дело вставлял походя: «не татарин и не жид», ... и даже Арина Родионовна баюкает его по-еврейски... Еврей всегда унижен: страдает, сидит и гибнет в лагере: «Не ходить вам в камергерах, евреи... Не сидеть вам ни в Синоде, ни в Сенате, а сидеть вам в Соловках да в Бутырках».
«И как же коротка (их) память!», – возмущается Солженицын, на что автор книги «Феномен Солженицына» Бенедикт Сарнов справедливо возражает: «Но ведь Галич обращался к соплеменникам с этим ерническим предостережением как раз потому, что всё помнит, и потому, что знает, как коротка память у них. У таких, как Борис Абрамович Березовский... – ему еще понадобилось лезть в камергеры, в сенаторы, в заместители секретаря Совета Безопасности». Именно к таким обращена не процитированная – и понятно почему – Солженицыным, – откровенно глумливая строка: «Если будешь торговать ты елеем, если станешь ты полезным евреем...».
И песенные строки про Арину Родионовну – в неразрывном сочетании русского и еврейского, христианского и иудейского в его душе:
«Я надену чистое исподнее,
семь свечей поставлю на столе...
...............................................
Это мне Арина Родионовна
Скажет: «Нит гедайге», спи, сынок».
Эта статья на сайте Евгения Берковича