Ян Майзельс > Книги > Статьи > Владимир Высоцкий

2. Владимир Высоцкий: 1938-1980

“Но сколько песен все бы мы ни пели, -
его нам - одного - не заменить”.

/А. Городницкий/

Опубликованную полгода назад статью о Владимире Высоцком я назвал “Знаменосец”, вычленив это высокое слово из определения, носящего - по замыслу его хитроумных создателей - самый одиознейший смысл: “Знаменосец сионизма”. В это словосочетание вносился почти весь контекст национал-патриотического мировоззрения: слабо замаскированный антисемитизм и ненависть к любым проявлениям духовной свободы. Вполне понятно, почему Высоцкий был ненавистен партийной ортодоксии. Менее очевидным смотрелся в то время (1980 год) “тонкий намек” на сионизм. Творчество первого барда, от “разорву рубаху на груди и душу - в клочья” до “купола в России кроют чистым золотом” никаким сионизмом, вроде бы, не отдавало. Но, по закону относительности движения, неочевидное для тех, кто плыл в одной лодке с поэтом, казалось очень даже очевидным коренным обитателям идеологического болота, в стоячих водах которого он, надрываясь и насмехаясь, проходил, поднимая и свежую волну и мутную пену.

Я пью пену. Волна не доходит до рта.
И от палуб до дна обнажились борта.
А бока мои грязны – таи не таи, -
Так любуйтесь на язвы и раны мои.

(“Баллада о брошенном корабле”)

Кто не знает теперь, кто таков Станислав Куняев? Антизападничество его ни для кого не секрет. И дело не в том, таким ли он уродился или же эволюционировал в указанном направлении. А в том дело, что впервые в таком качестве он предстал перед публикой в статьях, казалось бы, литературного характера: критикуя поэта-песенника Владимира Высоцкого. Впрочем, ничего странного, ибо в русской традиции литература, общественная мораль и политика всегда были связаны, а явление Владимира Высоцкого с самого начала было столь же поэтическим, сколь и социальным феноменом. При жизни певец Высоцкий был даже не столь опасен: его - по крайней мере теоретически - можно было если не аннулировать, то изолировать. После же своей физической смерти поэт Высоцкий - и это показали его похороны - стал символом. Конечно, символом свободомыслия Высоцкий был всегда, - но символом во плоти, а отныне, не утратив своей животворной силы, стал символом духовным. И становился еще более опасен.

Станислав Куняев ударил первым. Он попытался низвести столь чтимый в России ореол народности к дешевой популярности, обратив достоинство в порок, добро - во зло, белое - в черное. Не исключено, что Куняев был почти искренен в своих обличениях, ибо в известной мере такое его мнение отражало всегдашнюю позицию “высоколобых”, ценящих в искусстве рафинированность, как вневременной фактор. В своём бездушном интеллектуализме они не замечали не только высочайшей “гибельности” поэзии барда (“Чую с гибельным восторгом: пропадаю, пропадаю!”), но и незаурядной остроты доходящей до провидческих высот мысли.

Сон мне снится - вот те на: гроб среди квартиры,
На мои похорона съехались вампиры, -
Стали речи говорить – всё про долголетие, -
Кровь сосать решили погодить:
Вкусное – на третье.

(“Мои похорона”)

Саван сдёрнули - как я обужен! – нате, смерьте! -
Неужели такой я вам нужен после смерти?!

(“Памятник”)

Вы огорчаться не должны – для вас покой полезней, -
Ведь вся история страны – история болезни.

(“История болезни”)

Ах, лихая сторона! Сколь в тебе ни рыскаю –
Лобным местом ты красна, да веревкой склизкою!

(“Разбойничья”)

Меня ведь не рубли на гонку завели, -
Меня просили: “Миг не проворонь ты -
узнай, а есть предел - там, на краю земли,
И - можно ли раздвинуть горизонты?”

(“Горизонт”)

Но ясновидцев - впрочем как и очевидцев -
Во все века сжигали люди на кострах.

(“Песня о вещей Кассандре”)

Да, нас ненависть в плен захватила сейчас,
но не злоба нас будет из плена вести...

(“Баллада о ненависти”)

А Высоцкий был, конечно же, еще и романтиком. Романтика - ахиллесова пята поэтов. Вот и в “Балладе о ненависти” поэт недооценил человеческой злобы. Еще как может “злоба из плена вести”! И ведёт уже, - правда, из одного плена - в другой... Так вот - Куняев. “Добро должно быть с кулаками” - заявил он в давнем, сделавшем его знаменитым, стихотворении (справедливости ради следует сказать, что позднее он сам осудил эту максималистскую позицию, расценив её как юношеский эпатаж. По сути, однако, он изменился очень мало). Интересно, что эта фраза - почти идеальная формула манихейства: активному злу противопоставляется активное же добро. Дело за малым: определить, что считать злом, а что - добром. На эту тему можно философствовать сколько угодно, но простому человеку всё и так ясно. Если исключить рефлексирующую интеллигенцию, то подавляющее большинство людей (“добрых людей” - как всегда говорили на Руси) отождествляет добро с собой и своими ближними, а зло - с “дальними” (как не вспомнить “социально близких” уголовников и “социально далеких” политических с “Архипелага ГУЛАГ”?). Таким путём “простой человек”, в обычных условиях являющийся симпатичным хранителем моральных традиций, в условиях тоталитарных режимов легко становится палачом и человеконенавистником. Манипулируя стереотипными представлениями о добре и зле, мудрые вожди руками народа могут творить историю. В этом великий соблазн абсолютной власти.

В русском народе тяга к добру традиционна. Она выросла где-то на стыке общинного (соборного) самосознания, самодержавно-имперских амбиций и христианского миротворчества (уже написав эту фразу, я вспомнил знаменитую формулу “русистов”: “Православие. Самодержавие. Народность.” Вот она, оказывается, откуда: из тяги к Добру!). Итак, поиск критериев добра и зла, в философском плане очень непростой, в общинном сознании сводится, фактически, к уровню инстинкта: свой - чужой. Опираясь и на другие факторы, оно отводит этому инстинкту все же главенствующую роль. Инстинкт “свой - чужой” лежит прежде всего в основе патриотизма - стоит установить только пограничные столбы (хоть в буквальном, хоть в переносном смысле). Без таких “столбов” патриотизм лишается не только опоры, но и содержания.

Разрушение “образа врага”, предпринятое Горбачёвым, вызвало, следовательно, совершенно логичную реакцию патриотов. Противодействие их, силой своей неожиданное для многих либералов, как видим, далеко не беспочвенно. Западничество Горбачева привлекательно для большинства русских людей лишь товарно-витринным своим видом, не затрагивающим почвенических глубин природной души.

В своей время я был крайне удивлен реакцией некоторых своих знакомых, “истинно русских” людей на песню Высоцкого “На нейтральной полосе”. Ведь нам все время твердили о нашем миролюбии и, хотя я не был настолько наивен, чтобы разделять миф о природной агрессивности капиталистов, я не видел таких основ и в душе русского человека (“Хотят ли русские войны? - спросите вы у тишины...”). “Нейтральная полоса”, мне казалось, символизирует нормальные человеческие чаяния по обе стороны границы. Как же иначе?!

Спит капитан - и ему снится,
Что открыли границу как ворота в Кремле, -
Ему и на фиг не нужна была чужая заграница -
он пройтиться хотел по ничейной земле.

Почему же нельзя? Ведь земля-то - ничья,
Ведь она – ней-траль-на-я!
А на нейтральной полосе цветы
Необычайной красоты!

Так вот, реакция на эту миролюбивейшую песню была: “происки врагов”! И в свете того, что говорилось выше, это довольно понятно. Когда обсуждали в Тюменском обкоме ВЛКСМ (1968 г.) поведение члена областного бюро Светланы Мандрашовой, единственной из всех посмевшей вступиться за “антисоветcкую пошлятину Высоцкого”, в переполненном зале показывали кадры “грязной войны” во Вьетнаме, на экране гибли женщины и дети, а со стола президиума раздавался голос Высоцкого: “А на нейтральной полосе цветы...”, то есть: “А нам всё равно!”

С содроганием вспоминает Мандрашова отрепетированно-искренние сцены “народного гнева”, когда из зала тянулись руки, жаждущие мести и неслись крики: “Посадить ее на 10 лет!”, “Расстрелять!”... Но на дворе был уже, к счастью, не 37 год, и даже не пятьдесят третий. Светлана Мандрашова жива и поныне, и может свидетельствовать. Но “судьи” живы...

Так что я теряюсь, пытаясь однозначно оценить отношение русско-советских людей к Владимиру Высоцкому. С одной стороны, колоссальная популярность, не выпадавшая на долю, возможно, ни одного другого поэта, а с другой...

С 1965 по 1980 годы не было, пожалуй, дома, где не слышали, не знали, не имели песен Высоцкого. И цитировали при каждом удобном случае:

У ребят широкий кругозор –
от ларька до нашей бакалеи.

Если я чего решил – то выпью обязательно.

У них денег куры не клюют,
а у нас на водку не хватает.

Лечь бы на дно, как подводная лодка,
чтоб не могли запеленговать.

Я не то, что чокнутый какой,
но лучше с чертом, чем с самим собой.

Бить человека по лицу я с детства не могу.

Лучше гор могут быть только горы.

На 38 комнаток - всего одна уборная.

Жираф большой - ему видней!

Товарищи ученые, кончайте поножовщину,
бросайте ваши опыты, гидрид и ангидрид...

Ходят сплетни, что не будет больше слухов.
Ходят слухи, будто сплетни запретят.

Гляди – подвозят! Гляди – сажают!

И, конечно, “Страшно, аж жуть!” и “Надо, Федя!”... Цитаты выявляли единомышленников, служили паролем между незнакомыми людьми. Скажет кто-то в очереди: “Надо чем-то бить - уже пора!” А сосед отзывается: “Чем же бить? Ладьёю - страшновато, с правой в челюсть - вроде рановато... » - и уже друзья.

С Высоцким “на равных” могли соперничать только Окуджава и Галич - поэты незаурядные, - и все же Владимир Высоцкий намного превосходил их по популярности. И Галич, и Окуджава, при всей их неодинаковости имели то общее, что их творчество было несколько более элитарным, чем демократичным - что вполне нормально для настоящей поэзии. Творчество же Высоцкого было как раз “ненормально” тем, что охватывало своим диапазоном практически все слои общества: от зэка до ЦК (“Меня зовут к себе большие люди, чтоб я им пел “Охоту на волков”). Этому способствовало и содержание, и сюжетность песен, и ясность мысли, и юмор, и парадоксальное объединение высокого и низкого даже в одной песне, в одной фразе:

Я бросился к столу - весь нетерпенье.
Ну, Господи, помилуй и спаси!
Она ушла. Исчезло вдохновенье...
и три рубля – должно быть, на такси.

Но это был вполне доброкачественный и исключительно плодотворный альянс, вытекающий из мощного жизнеутверждающего единства поэта и человека:

Во мне два “Я”, два полюса планеты,
два разных человека, два врага...

Кроме того, второе “Я” Высоцкого - литературный приём, обязанный его артистическому таланту, ибо 75% его песен исполняются от первого лица: уголовника, штрафника, неандертальца, летчика, самолета-истребителя, волка, попугая, микрофона, бича, солдата, манекена, насекомого... Это также к сведению тех, кто до сих пор почему-то не понял смысла песни Высоцкого «Антисемиты», заканчивающейся словами: “И бью я жидов - и спасаю Россию”. А ведь хотя бы из предыдущей строчки (“На всё готов: на разбой и насилье) абсолютно ясно, кто “лирический герой” этой песни.

И вообще, иногда кажется, что враги поэта острее почувствовали исходящее от него – для них – зло, чем его друзья – добро. Пока вторые добродушно похахатывали над шутками барда, первые уже скрипели зубами от злости. “Нейтральная полоса” - где это?! Ишь чего захотел!” Может, и Курилы впридачу – как родную Аляску?

В этом смысле, видимо, имя Высоцкого для «патриотов» – в одном ряду с другими врагами рода человеческого: поворотчиками рек, атомщиками Чернобыля, разрушителями храмов... Их поиск врага иррационален и – в силу этого – логически неопровержим. По той границе, которая проходит между добром и злом, враги Высоцкого – наши враги. Подчёркиваю: не мы – их, а они – наши. Почему так? Потому что манихейство – не наш принцип. Потому что “не злоба нас будет из плена вести” - не должна, во всяком случае. А в данном случае – потому, что речь не о “них”, а о Высоцком, о его месте в русской поэзии и советской действительности.

Высоцкий, несмотря на примесь “чужой” крови – так же, как и “африканец” Пушкин – был, вне всякого сомнения, русским народным поэтом. То в его поэзии, что носило, казалось бы, преходящий характер “злобы дня”, довольно метко определил один из его почитателей: “Он держал в своих чутких пальцах гриф гитары и пульс России”. Поэтому Высоцкий и был своим для такого множества людей: русских, евреев, грузин, татар...

Как по Волге-матушке, по реке-кормилице –
Всё суда с товарами, струги да ладьи, -
И не надорвалася, и не надломилася:
Ноша не тяжёлая – корабли свои.

.........................................................

Волга песни слышала хлеще, чем “Дубинушка”, -
Вся вода исхлестана пулями врагов, -
И плыла по Матушке наша кровь-кровинушка,
стыла бурой пеною возле берегов.

........................................................

Что-то с вами сделалось, города старинные,
В коих стены древние, на холмах кремли, -
Словно пробудилися молодцы былинные
И – числом несметные – встали из земли.

Песня написана еще в 1973 году, задолго до того, как “пробудилися” сычевско-васильевские “добры молодцы”. Как же можно упрекнуть Высоцкого в нелюбви к России? Скорее наоборот, неравнодушие к российской судьбе вызывало охранительную ревность-ненависть консерваторов.

И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, -
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас.

Это они, которые “улыбаясь, мне ломали крылья. Мой крик порой похожим был на вой...” и высматривали в его смелых и честных песнях подрывной умысел:

Пора уже, пора уже напрячься и воскресть.
…………………………………
За мною, прочь со шпилечек, сограждане-жуки!

(“В гербарии”)

“Кто ответит мне - что за дом такой,
Почему - во тьме, как барак чумной?
Свет лампад погас, воздух вылился...
Али жить у вас разучилися?

Двери настежь у вас, а душа взаперти.
Кто хозяином здесь? - напоил бы вином”.
А в ответ мне: “Видать, был ты долго в пути -
и людей позабыл, - мы всегда так живет!

Траву кушаем, век - на щавеле,
скисли душами, опрыщавели,
Да ещё вином много тешились, -
разоряли дом, дрались, вешались.”

(“Дом”)

И не о перестройке ли нынешней писал Высоцкий в 1974 году:

Открытым взломом, без ключа,
навзрыд об ужасах крича,
Мы вскрыть хотим барак чумной,
рискуя даже головой.

И трезво, а не сгоряча
Мы рубим прошлое с плеча, -
Но бьём расслабленной рукой,
холодной, дряблой - никакой.

И даже еще раньше, в 1973 году:

Но близок час великих перемен
и революционных ситуаций.

Не забыл он и самих “охранителей”:

Но я готов поклясться, что где-нибудь заест, -
Они не согласятся на перемену мест.
Из них, конечно, не один нам не уступит свой уют -
из этих солнечных витрин они без боя не уйдут.

(“Манекены”)

А в 1972 году, как бы играючи, в припеве (?!) к песне “Заповедник” Высоцкий создал гениальной полноты картину:

В рощах и чащах, в дебрях и кущах,
сколько рычащих, сколько ревущих,
сколько пасущихся, сколько кишащих,
мечущих, рвущих, живородящих,
серых, обычных, в перьях нарядных,
сколько их, хищных и травоядных,
шерстью линяющих, шкуру меняющих,
блеющих, лающих, млекопитающих,
сколько летящих, бегущих, ползущих,
сколько непьющих в рощах и кущах
и некурящих в дебрях и чащах,
и пресмыкающихся, и парящих,
и подчиненных, и руководящих,
вещих и вящих, рвущих и врущих -
в рощах и чащах, в дебрях и кущах!

А “Банька по-белому”, “Баллада о детстве”, “Летела жизнь” - разве не стоит каждая из этих песен целого романа?

И било солнце в три луча, сквозь дыры крыш просеяно,
На Евдоким Кириллыча и Гисю Моисеевну.
Она ему: “Как сыновья?” - “Да без вести пропавшие!
Эх, Гиська, мы одна семья – вы тоже пострадавшие!
Вы тоже – пострадавшие, а, значит – обрусевшие:
Мои – без вести павшие, твои – безвинно севшие”.

(“Баллада о детстве”)

Нас закаляли в климате морозном,
нет никому ни в чем отказа там.
Так что чечены, жившие при Грозном,
Намылились с Кавказа в Казахстан.

А там – Сибирь – лафа для брадобреев;
Скопление народов и нестриженных бичей,
Где место есть для зэков, для евреев
И недоистребленных басмачей.

В Анадыре что надо мы намыли,
Нам там ломы ломали на горбу.
Летела жизнь в плохом автомобиле
И вылетела с выхлопом в трубу.

(“Летела жизнь”)

При чтении сборника Высоцкого так и напрашивается – давно уже не оригинальное – сравнение с энциклопедией: “Том такой-то. Советский Союз. 1937-80гг”. от сталинского ГУЛАГа до брежневского застоя (вот только жаль, что не дотянул он до перестройки – а интересно, как бы он к ней отнёсся). И обозревая творчество поэта-певца, снова поражаешься уникальной его многоплановости: был Владимир Высоцкий и романтиком, и трагиком, и скоморохом... Мне кажется, что трагиком – более всего, потому что трагичное прорывалось сквозь смешное:

“Дыши, дыши поглубже ртом!
Да выдохни, - умрешь!”
- У вас тут выдохни – потом
Навряд ли и вдохнёшь!”

Впрочем, и наоборот тоже:

В положении моём лишь чудак права качает:
Доктор, если осерчает, - так упрячет в “желтый дом”.
Правда, в доме этом сонном нет дурного ничего:
Хочешь – можешь стать Буденным,
Хочешь – лошадью его!

Гениальность Высоцкого проявилась уже в ранних его песнях, насыщенных одновременно и юмором, и такой серьезностью, как будто он тогда уже знал, что работает на века, быстро проходя путь от “Татуировки” и “Наводчицы” до «Штрафных батальонов» и поднимая к поэтическим высотам традиционную в России блатную романтику:

И вот опять вагоны, перегоны, перегоны,
И стыки рельс отсчитывают путь, -
А за окном – в зеленом березки и клёны,
Как будто говорят: “Не позабудь!”
А с насыпи мне машут пацаны,
Зачем меня увозят из Весны?...

Редко кому в этом “низменном” жанре удавалось передать подлинную человеческую трагедию:

Думал я: наконец не увижу я скоро
лагерей, лагерей,
Но попал в этот пыльный, расплывчатый город
без людей, без людей.

Бродят толпы людей, на людей непохожих,
равнодушных, слепых.
Я заглядывал в чёрные лица прохожих –
ни своих, ни чужих.

И “Штрафные батальоны”, и “Все срока уже закончены”, и “Баллада о детстве”, и “Банька по-белому” являются органическим продолжением этой темы, глубоко очеловеченной во многих его песнях. “Кони привередливые”, “Охота на волков”, “СОС”, “Очи чёрные”, “Райские яблоки”, “Человек за бортом”, “Мы вращаем землю”, “Кривая да Нелегкая”, “Канатоходец”, “Памятник”... “Великая песня и великая поэзия”, - сказал Вознесенский. И когда мне напоминают, что Высоцкий был прекрасным артистом, я говорю: да. Но бессмертие Высоцкого - в его песнях.

Злое наше вынес добрый гений
за кулисы – вот нам и смешно.
Вдруг весь рой украденных мгновений
в нём сосредоточились в одно.

В сотнях тысяч ламп погасли свечи.
Барабана дробь – и тишина.
Слишком много он взвалил на плечи
нашего – и сломана спина.

Зрители – и люди между ними –
думали: вот пьяница упал.
Шут в своей последней пантомиме
заигрался – и переиграл.

Он застыл – не где-то, не за морем -
возле нас, как бы прилег, устав, -
первый клоун захлебнулся горем,
просто сил своих не рассчитав...

Июль 1990

Наверх